В трудную минуту Ирина Александровна Велембовская Из сборника «Женщины». Ирина Александровна Велембовская В трудную минуту Началось все это вечером. В районной больнице в Гуляшах уже роздали ужин, няньки собирали тарелки с недоеденной кашей, в палатах стали гасить свет. И тут за воротами просигналила старенькая санитарная «Победа». Привезли женщину. Она шла от ворот по дорожке, пряча в шаль бледное, измазанное кровью лицо, и пожилая санитарка держала ее под руку. — Драка небось по пьянке, — заметил кто-то из больных, куривших в сенях хирургического корпуса. — А ну-ка ступайте отсюда, курильщики! — строго распорядилась санитарка, закрывая за женщиной дверь. — Все вам пьянка чуется. Это же Паня — почтальонка с «Горы». Кто ее пьяной-то видел? Паню завели в приемный покой, врач стал мыть белые жилистые руки, а нянька осторожно разматывала на Паниной голове шаль, по которой пятнами проступила темная кровь. — Погубила я, наверно, платок? — тихо спросила Паня. — Что о платке толковать! Скажи спасибо, голова цела осталась. Кто это тебя? — Прекратите разговоры! — приказал врач. Пока промывали рану, что-то туда пихали, накладывали швы, Паня сидела не ворохнувшись, только время от времени тихонько говорила: — Ох, мамочки родимые!.. Да скоро вы там? Потом ее проводили на койку, и так как Паня вдруг очень ослабела, то нянька сама закинула ей ноги на постель и прикрыла одеялом. В палате уже все спали. Паня лежала неподвижно, белея забинтованной головой. Нянька оглянулась, нет ли поблизости дежурной сестры, и наклонилась к Пане. — Спишь, Прасковья? Что это с тобой вышло? Та пробормотала недовольно: — Дай уснуть, ради бога… Завтра скажу. Нянька отошла ни с чем, а Паня задремала, радуясь тому, что боль потихоньку покидает ее голову и можно будет вдосталь поспать: дома-то она всегда поднималась рано. Но все равно без всякого будильника и петушиных голосов ровно в пять Паня очнулась, сообразила, где она и почему, и уже спать дольше не могла. Взяла со спинки кровати байковый халат, сунула свои быстрые почтальонские ноги в блиноподобные тапки и отправилась в коридор. — Настя! — позвала она знакомую няньку. — Проводи умыться. Да нет ли у тебя зеркальца какого? Уж я теперь, наверное, очень страшна? Полголовы мне облысили. Здесь же, в ванной, она решила утолить нянькино любопытство, рассказать, кто прошиб ей голову. Но оказалось, что персонал, дежуривший с вечера, уже все знает: приходил милиционер и рассказал, что Паня разносила вечернюю почту и в одном доме на Березовке, когда стала стучаться, услышала, кто-то охает… Сорвала крючок на двери и увидела, что муж держит за глотку жену и бьет наотмашь. Паня, не скинув даже тяжелой сумки, стала его от жены оттаскивать. Он обернулся, схватил со стола медный поднос и жикнул ее по голове… Но Паня вцепилась в буяна крепко, всего перемазала его своей кровью и дала жене возможность убежать к соседям. Покрыла разбитую голову шалью, снесла сумку на почту и оттуда сама позвонила в больницу. — Вы бы хоть премию ей дали от милиции! — сказали няньки милиционеру. — Может, не вступись она, мужик порешил бы бабу-то… — Насчет премии не знаю… А вот чердачок-то вы ей здесь получше зачините, — попросил милиционер. — Очень решительная гражданка. Все бы так сознательно относились, а то где какая драка, только милиционера и ждут. …В Гуляшах, на левом берегу, или, как его называли, «Горе», Паню многие знали. Раньше она вместе с мужем работала в соседнем леспромхозе, он — вальщиком, она — в инструменталке. Муж Панин умер три года назад, детей ей не оставил, и жила она одна. Шел ей сорок третий год, но она еще была, по мнению соседей и сослуживцев, вполне «хорошая», быстрая, с легким характером женщина. Красавицей, правда, не слыла, но имела неотъемлемое качество — живость. Когда спрашивали ее, не очень ли быстро она осушила слезы о покойном муже, Паня чистосердечно говорила: — Мне вроде себя упрекнуть не в чем: я при жизни его очень жалела. Он последнее время совсем плохой был, две операции перенес, все равно спала я всегда у него под боком. А ведь он меня на семнадцать лет старше. Мы сходились, я еще молодая была, а он до меня два раза женился. Но я к этому не ревновала. Какое мое дело? До меня хоть кто, лишь бы при мне никого… Перебралась Паня в Гуляши вскоре же после смерти мужа: приехал пасынок, попросил своей доли в отцовском доме. Паня знала, что она как законная жена — всему наследница. Но сказала пасынку, который все плакался на жизнь: — Какая тебе доля? Три окна, одну дверь пополам не поделишь. Бери весь, владей, а мне деньгами дай, сколько не жалко. Я проживу, меня не ушибешь этим. Руки-ноги есть и какая ни худая, а голова… Было у Пани, кроме рук-ног и «худой» головы, кое-какое имущество, с которым рассталась без особых сожалений. — Я за своим мужем месяца без подарка не была. Он как будто чувствовал, что мне в трудную минуту сгодится. Вот еще самовар-ведерник кому бы отдать? Из новых новый. Мне он зачем? Из чайника попью. Поступила на почту, от каждой получки откладывала десятку-другую и через год уже купила себе маленький домик, всего на одну комнату. Вот с той поры и мелькает Паня по «Горе» с полупудовой сумкой на животе, стучится в калитки, в двери, отгоняет хворостиной толстых, шипучих гусей и припасает батог от злых собак. — Ты, гражданин, собаку на цепку сажай. Мне что: укусит — я на уколы похожу, и все. А ты по закону отвечать будешь. Зарплата наша невеликая, да еще в каждом дворе будут кусать, кто ж пойдет почту разносить? Но когда Паню тяпнула какая-то Жучка, вывернувшаяся из-под крыльца, Паня на уколы ходить не стала. — Да я эту собачонку, как себя, знаю. Вся-то с варежку, а кутята у ней, ну и злая. На мне носок шерстяной был, так и не прокусила почти. Один раз напала на Паню шпана, хотела отобрать деньги, которые Паня разносила пенсионерам. Но она отбилась, подняла крик на всю улицу, а после этого случая деньги прятала под грудью, в специальном мешочке. И когда входила в дом с пенсией, то прежде всего просила: — Отвернитесь на минуточку, пожалуйста!.. Больница стояла среди рощицы, на высоком сыпучем берегу и, чтобы больные не спускались к самой реке, огорожена была низкой оградкой, преодолеть которую в общем ничего не стоило. Вислые березы усыпали мелким желтым листом теплую сентябрьскую воду. Скамеек тут не было, но было несколько старых пней, словно назначенных для сидения, просторных и гладких. Около них и трава была притоптана больничными тапочками. Паня прошла, шурша опавшими листьями, и села на один из пней, напахнув на сильные коленки мрачный больничный халат. По лицу ее пробегала кудрявая тень согнутой ветки и терялась в Паниных неярких, цвета осеннего желудя глазах. Паня сидела и думала о том, что вот такая хорошая осень стоит, в лесу — благодать, а она ни разу не собралась ни по рыжики, ни по бруснику. Теперь же и вовсе не соберешься: больно нагибать голову. Под берегом играла синяя река, из мерцающей дали тянулся серебристый пароход, кланялись легкому ветру спокойные березы. Так было тихо и хорошо, что и вспоминать не хотелось обо всем приключившемся вчера. Ох, есть же дикие люди!.. И вот Паня увидела, что неподалеку сел прямо на сухую, жесткую траву один из больных. Халат на нем был такого же грустного цвета, что и Панин. У этого человека была большая кудрявая голова и белое, нездорового цвета лицо в отеках. Паня поспешно одернула полы халата, поправила платок на голове, осторожно ощупав то место, где выше лба были выбриты волосы и все еще чувствительно болело. Подтянула выбившиеся манжеты мужской сорочки: больница была полна, няньки с ног сбились с бельем, так что взыскивать не приходилось. Встретиться с человеком и не заговорить — это было не в Паниных правилах. — И давно хвораешь, дядечка? — спросила она и пересела поближе. — Вы с «Горы» или из Заречья? Кудрявый (так его про себя окрестила Паня) тоже подвинулся. Он был уже не очень молодой, но славный на вид широколицый и какой-то жалобный. — Зареченский. Из затона. Почки у меня застужены. Второй месяц соли капли не вижу. Как ребенок, на сладком да на манной каше. — Уж какая это пища для мужчины! — посочувствовала Паня. — Тут было наладилось мое здоровье, — словоохотливо продолжал Кудрявый, — дело к выписке, а рядом дедок один сердобольный лежал. И сунь он мне огурец свойской солки. «Раз, говорит, твой организм просит, значит, пойдет в пользу». Я уж знаю: какая тут польза, вред голый. Но, понимаешь, не утерпел… Укропом на всю палату!.. Пару съел… Говорить стыдно! Опух обратно, утром чуть глаза разлепил… — Ты подумай! — покачала головой Паня. — На вас и не похоже, что вы такой невоздержанный человек. А деда того прямо бы из больницы вон! Профессор какой! Раз не в курсе дела, не лезь. А то советы еще подает насчет организма!.. Они посидели, и Паня изложила и свою беду: — Боюсь, как бы после этой колотушки группу мне не дали. Вон врач говорит, что с бюллетеня прямо на ВТЭК. Ведь как он меня шарахнул!.. Чуть-чуть голову отвести бы или рукой загородиться… Всего сразу не сообразишь. — Наверно, в суд подадите на него, на хулигана-то? — спросил Кудрявый. — А ты думал? Конечно, подам. Вдруг я трудоспособности лишусь. Уж до смерти бы убил, тогда бы молчала, а теперь так не оставлю. Няньки скликали на обед, и пришлось беседу прервать. Пошли каждый в свою палату. После шести стали подходить посетители. К Пане никто не пришел, да она и не ждала: у каждого своих дел хватает, а она не роженица и не в тяжкой болезни, чтобы сюда за семь верст к ней бегали. И все же было грустно, когда глядела на других. У женских палат мужья льнули к окнам, затянутым сеткой от мух, переговаривались. Ходячие больные повысыпали в сад. Вон молоденькая парочка на лавочке, и по тому, как они держатся, видно, что недавно, наверное, расписались. На другой скамейке тоже пара, только постарше. Паня услышала, проходя мимо, как красивая, но до синевы бледная женщина что-то ласково говорила, крепко держа в своей руке мужнину руку. Паня тоже села и стала думать о своем муже, который теперь в земле. Человек он был разотличный, но жилось с ним что-то уж очень спокойно: ни боли через него Паня не перетерпела, ни женской тревоги. А, наверное, надо, чтобы это было. И неужели ж теперь все?.. Одолев думы, Паня опять поглядела вокруг. Кудрявого что-то не было видно. Может быть, к нему тоже никто не пришел? И он сидит сейчас где-нибудь в саду один, повесил кудлатую голову, глядит в землю? Она нашла его на старом месте. Он сидел на пеньке и крутил в больших ладонях свитый из травы жгуток. Увидел Паню, улыбнулся. — Больница — вторая тюрьма. Хоть поговоришь с человеком, и то веселее. Пане было слышно, как он трудно дышит: рубашка на его груди двигалась, как от легкого ветерка. — Вы бы ворот застегнули, — посоветовала она. — Все-таки дело к ночи, и с воды холодком наносит. Кудрявый послушно застегнулся. Потом достал из кармана кулечек с леденцами. — Погрызем? Все полегче на душе будет. Паня взяла леденец. — А что уж вам так грустно? Поправитесь! Сейчас хорошо лечат. Всевозможные средства знают. Мне врач говорил, что если бы моего Степана Васильевича сердце не подвело, после операции встал бы. — Значит, помер твой Степан Васильевич… — задумчиво сказал Кудрявый. — Одна, значит, ты? Как хоть тебя зовут-то, невеста? Паня насторожилась: ей показалось, что Кудрявый подсмеивается. — Скажу, что Виолеттой, так все равно не поверишь. Зовут меня Прасковьей Ивановной, а кличут — кто Пашей, кто Паней. — Почему не поверю? Сейчас всякие имена есть, Виолетта так Виолетта. Бывает и чудней. Темнело, уже пора было расходиться по палатам. Они с Кудрявым пошли по аллейке, и тут навстречу Пане со скамеечки поднялась женщина с сумкой в руках. Глядела она растерянно и не решалась заговорить при Кудрявом. — Я извиняюсь, вы Прасковья Ивановна? Мне бы вас на пару слов. Кудрявый отошел, и женщина заговорила поспешно: — Прасковья Ивановна, я вас попрошу: вы на мужа моего дело не передавайте… Он у меня выпивает, а так он ничего. Он не желал вас так сильно зашибить. Все вино натворило, Прасковья Ивановна!.. Паня молчала и машинально трогала больное место на голове. А просительница еще торопливее зашептала: — Я вот вам тут покушать принесла. У нас мясо, яички свои: курочек держу. И если вам деньгами компенсировать… — Слушай, уходи ты отсюда! — строго сказала Паня. — Я за тебя заступилась, как за женщину… На беса мне твоя компенсация! Вот тебе муж твой руки-ноги оборвет, тогда требуй с него компенсацию. И еще скажу: мало он тебя, гражданка, кулаками гладит, а то бы ты сюда не прибежала. Паня встала и пошла в корпус. Увидела в соседней двери Кудрявого. Он хмурил густые брови и улыбался, поглаживая широкий, заросший подбородок. — Слыхал? — спросила Паня. Он кивнул головой и рассмеялся. — Взятку, значит, тебе суют? Вот на суде-то и расскажи… — Какой суд! — Паня досадливо махнула рукой. — Она, дура, и туда побежит, срамоту-то разводить!.. Через три дня Паню выписывали. За эти дни она так и не видела, чтобы к Кудрявому кто-либо приходил, хотя он и сказал Пане, что женат. Это Паню очень удивило: что же это за женщина такая, что к больному мужу не спешит? Да еще мужик-то такой славный, разговорчивый, душевный. Тут бы, кажется, от койки не отошла… Да, жизнь, она какая-то неровная! Когда Паня уходила, ей захотелось проститься с Кудрявым. В саду она его не нашла и заглянула в мужскую палату. Он лежал на койке под самым окном, совсем больной, и суровыми глазами глядел на желтый сад. Увидел Паню, поднялся на локте, помахал ей рукой и опять тяжело лег на подушку. — Поправляйтесь, Григорий Алексеевич, — ласково сказала Паня. — А это уж от бога зависит, — пошутил Кудрявый устало. — Какой там бог! От вас самого зависит. Настроение нужно поддерживать. — Стараюсь, да не выходит. — Кудрявый прикрыл широкой ладонью глаза, потом протянул ее Пане. — Прощай, Виолетта. Рука у него была горячая, больная и безвольная. И Паня, чуть не обжегшись об эту беспомощную руку, вдруг решила, что насовсем ей от этого человека уходить нельзя: это не по-человечески будет. Она обязательно опять придет сюда. Что ей, впервой, что ли, бегать в больницу, сидеть возле печальной койки на белой табуреточке? Недаром покойный муж говорил, что ей бы при ее характере только страхделегатом или сиделкой быть: люди в праздник в гости, в кино собираются, а Паня все к кому-нибудь с передачкой бежит. …Кудрявый очень удивился, когда снова увидел под своим окном Паню. Она помнила, что Кудрявому нельзя ни соленого, ни острого, купила ему компот в банке и сладкую коврижку. Кудрявый оживился, накинул халат и вышел к Пане в сад. Он был обрадован, но в его большом, отечном лице Паня угадала какое-то стеснение. — Чего ты пришла-то, Виолетта? Неужели ко мне? Ну, спасибо!.. Как головенка-то твоя, подживает? Ну, молодец… — А вы тут как, Григорий Алексеевич? — чуть смущаясь, спросила Паня. Повязки у нее на голове уже не было, и платок она купила новый. Теперь, когда на Пане не было и казенной больничной одежды, Кудрявый увидел, что она очень даже славная. Не хватает ей, пожалуй, только женского задора, игривости. Паня расспросила о здоровье, попросила «не грешить» — не есть того, что не положено. А то ведь конца не будет. — У тебя ж семейство, — строго сказала она, хотя уже знала через нянек, что всего семейства у Кудрявого — одна жена, и та «шалава»: за шесть недель всего два раза прибегала, и нужно полагать, что живут плохо. — В воскресенье я теперь к тебе… — сказала Паня, собираясь уходить. Кудрявый вдруг смешался. — Милка моя, — сказал он виновато. — Приходи, конечно… Только ты сама ведь знаешь, что у меня жинка. А то бы я, ей-богу, не против. Паня увидела, что он совсем ее не понял, и немного рассердилась. — А при чем тут жинка-то твоя? Я к тебе, как к товарищу. Или вы, мужчины, и отношения другого не понимаете? Они встретились глазами, и оба выдержали этот взгляд. Кудрявый помолчал, потом сказал: — Приходи. Только денег не трать. Мне тут всего хватает. …Но как это было не тратить? В воскресенье в Гуляшах всегда был большой базар. Паня пораньше разнесла почту, сбегала, купила яблок, дуль, розового варенца. И к положенному часу уже подходила к больнице со своей сумочкой. Но Кудрявый не ждал ее ни у окна, ни на крыльце, ни в саду. — Жена к нему приехала, — сообщила Пане нянька. — В роще где-то ходят. Ты уж, Паша, схоронись пока… Но Паня не стала хорониться: ведь она не за плохим чем-нибудь пришла. Решила дождаться, отдать передачку и спросить, как здоровье. В прошлый раз говорил, что не миновать переливания крови, а это, наверное, нелегко… Дождется, а заодно и поглядит, что это за жена такая. Паня села на скамейку, положила узелок с гостинцами. Пока было время, обтерла пучком сухой травы запылившиеся туфли, достала зеркальце, причесалась и чуть-чуть прислюнила пальцем светлые брови. И зачем она сейчас-то это делала?.. Паня оглянулась. По дорожке шел Кудрявый и с ним его жена, очень красивая, нарядная, с подвитой головой и начерненными бровями. Шелковый пыльник, тонкая косынка на самом затылке, модные туфли на сильных, голенастых ногах. — Редко приезжаешь, — сурово говорил Кудрявый, еще не видя Пани. — Какой ты, Гриша! Один билет туда-обратно — четырнадцать восемьдесят… — Рубль сорок восемь. Брось на старые считать. — На старые вернее. И каждый рабочий день терять — полсотни. — Ты хоронить меня будешь — смету заранее составь. Тут Кудрявый увидел Паню. Остановился и сказал спокойно: — А вот ко мне еще гости. Это от профсоюза, с нашего затона. Паня встала и сказала тоже спокойно: — Здравствуйте. — Здравствуйте, — приветливо отозвалась жена Кудрявого. И тут же заторопилась: — Ну, я побегу, Гриша. Вот гостинцы тебе, опростай мне авоську. Она ушла, чмокнув Кудрявого между густых бровей и утершись после этого платочком. Шла она быстро, не оборачиваясь, чуть враскачку, придавливая песок высокими каблуками. Кудрявый сел возле Пани. Раскрыл сверток: пяток яиц, чайная колбаса, пряники… И неполная четвертинка водки. — Уважила! — зло процедил Кудрявый и поглядел на Паню. — Да мне это в себя принять — к утру мертвый буду… — Так разве ж она не знает? — спросила Паня, с опаской глядя на страшные гостинцы. — Говорил. Забыла, наверное. Ты, Прасковья Ивановна, забери себе это хозяйство. Не хочешь? Ну, тогда нянькам отдам. Они посидели молча, Паня решилась протянуть свою передачу. Кудрявый рассеянно взял белое от сока яблоко, посмотрел на него пристально и устало опустил руку. — Тяжко что-то, — сказал он. Паня понимала, что нужно сейчас что-нибудь бодрое сказать, какая-то нужна им обоим разрядка, а то ей так жалко стало Кудрявого, что она готова уж была обнять его за голову, прижать к своей груди его больное, суровое лицо. — Я про тебя, Григорий Алексеевич, в газете читала — совладав с собой, сказала Паня. — В «Красном речнике». Там и фотография твоя большая. Все подробно написано, как работаешь, как что… — Да это еще весной печатали. — Кудрявый поднял голову. — Чего старые-то газеты читать? — И оживился немного. — Ну, расскажи, как живешь, Виолетта. Охота тебе сюда бегать, заразу больничную нюхать? В парк бы лучше сходила, погуляла. Кино бы посмотрела. Дни-то какие стоят!.. — Сегодня ведь успенье, — сказала Паня. — У нас в деревне престол… — Ты как старая бабка: праздники помнишь. Да тебе каждый день может быть за праздник: здоровая, симпатичная. Ухажер еще никакой не прибился? — Нет, — честно призналась Паня. — Наверное, переборчивая ты очень. А то бы одна не сидела. Паня решила быть откровенной. — Ошибиться боюсь, Григорий Алексеевич. Для момента всегда себе можно найти, а для жизни — еще наищешься. Кудрявый согласно кивнул головой и сказал сурово: — Это верно, ошибиться ничего не стоит. Душу вот в человека вкладываешь, а тебя потом носом об угол… — Но, испугавшись, что сказал лишнее, добавил уже шутливо: — Только ты, Виолетта, не отчаивайся: наш брат тоже не все трепачи. Найдется тебе хороший мужичок! — Да уж как-нибудь, — желая перевести разговор, сказала Паня. — А зря ты меня, Григорий Алексеевич, Виолеттой дразнишь. Какая уж я Виолетта?.. Это соседка у меня так девчонку назвала. А я тогда, не подумав, тебе брякнула. Они оба посидели в ласковой тишине сентябрьского предвечерья. Оно было действительно очень хорошее, желто-красное, тихое. Листья на дорожках ворожили, перешептывались, и через облетающую рощу далеко была видна синяя, мерно текущая река. — Ступай домой, дорогая, — вздохнув, сказал Кудрявый. — Мне уж на уколы пора, шкуру дырявить… Взяла бы продукты-то. Придешь домой, яичницу изладишь. …Через несколько дней пошли дожди, весь сад облетел. И хотя и не было еще очень холодно, но больных не выпускали, чтобы не тащили на тапочках сырой песок. Через окна тоже стало трудно переговариваться, потому что плотно прихлопнули рамы, заколотили шпингалеты и на подоконники нагородили горшков с желтеющими аспарагусами и уродливыми столетниками. В шесть часов начинало смеркаться, и два раза в неделю в эти часы пускали посетителей. Паня приходила загодя, чтобы не остаться без белого халата. — Вот она, моя подружка! — поднимался с койки Кудрявый. — Садись, Паша, сюда. Дождик-то тебя не прихватил? — Чуть сбрызнул. Ну, здоровье как, Григорий Алексеевич? Паня каждый раз ждала, что он скажет: выписываюсь скоро. Но о дне выписки пока речи не было. Кудрявый только обещал зайти к ней в гости, когда поправится, посмотреть, как она живет. Что же, пусть придет, увидит, что у нее все очень хорошо, порядливо, чисто. Кудрявый говорил, что достанет ей билет до Астрахани на пароходе первым классом: ему полагается, как речнику. Он сколько раз предлагал жене, а она не интересуется. Так вот пусть Паня прокатится, посмотрит и Горьковское море, и Волжскую ГЭС, и новый Волгоград… Но, с другой стороны, прикидывала Паня, может быть, когда Кудрявый выпишется, то и всей дружбе их придет конец. И она боялась этого… Представить себе не могла, как это придет воскресенье, а ей некуда будет собраться, никто ее не будет ждать. Надо человеку, чтобы его ждали, обязательно надо! И ей еще страшнее сделалось, когда Кудрявый вдруг спросил ее: — Паша, скажи честно, ты на меня не обижаешься? — Это за что же?.. — Только ты не сердись… Второй ты месяц ко мне ходишь, время свое тратишь. Не верю я, что женщина будет к мужчине без своего интереса ходить… Паня собрала волю, сурово поглядела на Кудрявого. — А ты много про женщин знаешь? Всякие они есть, милый мой. Одну нянчить надо, а другая тем и жива, что кого-нибудь нянчит. Ну вот и я себе подыскала… заботушку. Плохо это, что ли?.. И ты меня, Григорий Алексеевич, не бойся: я ведь по-хорошему… Кудрявый притих. Потом взял Панину руку, стиснул между своими большими ладонями. — Ну, тогда вдвойне спасибо! — И он тряхнул большой кудрявой головой. — Болезнь меня, Паша, подковала на все четыре лапы. Тошно без работы, без дому. Осточертел мне халат этот, рубаха с махрами, тапки эти!.. Ты меня здорового-то не видала: я ведь, Паша, мужик заводной, компанейский и одеться люблю, фасон навести. Баян у меня есть, хорошую музыку могу исполнять. — Вот и миленькое дело! — искренне сказала Паня. — Я люблю, когда хорошо играют… Сказала и осеклась: где же это он ей играть будет? — Ну, пойду я… — Когда ж придешь? — спросил Кудрявый, и на этот раз с какой-то особенной надеждой. — А, Пашенька? Приходи!.. Она обещала, что дня через три. Сердцу ее вдруг стало жарко… …Паня не заметила, что эти три дня, от среды до субботы, три сумрачных октябрьских дня, были такие холодные, противные от дождя и грязи на улицах, по которым она бегала со своей сумкой. Ей казалось, что лучших дней у нее еще не было. Что он сказал ей такого в их последнюю встречу? По-особенному поглядел на нее, что ли? Может быть, чуть-чуть поласковее, повеселее, чем всегда, Пашенькой назвал. И вот это «чуть» так задело за сердце, что Паня почувствовала: вся ее жизнь теперь в нем, а без него — это уже будет не жизнь… Она бесстрашно рассказывала сама себе, как бы по утрам поднимала его на работу, ни минутой раньше, чтобы не украсть у него отдыха, и ни минутой позже, чтобы не заставить торопиться, чтобы он побрился, поел без спеха, оделся. Она видела его, как он стоит посреди двора, здоровый и красивый. На его большой кудрявой голове мохнатая пыжиковая шапка. Из-под желтого полушубка смеется яркий красный шарф, черным солнцем сверкают калоши… Он выходит на улицу, а она все глядит на него через примороженное окошко. Вечером они сойдутся у стола, и она будет есть то же, что можно и ему, и такого наварит, что он и не запросит мясного. Может, к маю только она подаст ему ветчинки, разобьет яичницу и сходит за «белой головкой». Конечно, если врачи позволят. Пане казалось, что она слышит шаги в сенях, скрип двери… Она уже видит его, не смеет от радости сама первая подбежать, а ждет, когда он скажет: «Это я, Паша!» Мечтам запрета нету. Паня видела совсем маленькую девочку с круглой кудрявой головой. Она держится за отцовский палец и вдруг в первый раз шагнула, пошатнувшись. А он говорит: — Паш, гляди-ка, Виолетка наша побежала!.. Пане казалось, что это все уже есть, сбылось, и в душе ее было тесно от радости и от той самой тревоги, которой ей раньше не хватало. Прилетела красавица птица, которая всегда облетала ее дом, садилась в чужом саду. — Григорий Алексеевич! — сама себе сказала Паня. — Чего бы я для тебя только не сделала!.. Для тебя, милый мой! И ничего мне не надо!.. В субботу в больницу она не шла, а летела. Нянька, увидев ее запыхавшуюся, усмехнулась: — Гнали тебя, что ль, в три кнута? — И, увидев, что Паня тянется налить воды, предупредила: — Почище полощи стакан-то: всякие тут пьют. Чего-то творится с тобой, Прасковья! Но Паня ничего не слышала. Как пробило пять, первой метнулась в палату. Кудрявый поднялся ей навстречу, но в глазах его на этот раз было какое-то усталое удивление, и обрадовался он как будто бы через силу. И Паня сразу повяла после трех дней «цветения». Она молчала, ожидая, что же он ей скажет. Он тоже помалкивал долго, словно испытывал ее, или как человек, весь охваченный своей мыслью. И только потом попросил: — Слушай-ка, Прасковья Ивановна… Ты меня извини. Выйдем-ка на коридор. Я тебя дело одно хочу попросить. Он сунул ей какой-то адрес, написанный на бумажке, и стал объяснять, как туда добираться: часа полтора езды пароходом вниз до Бумкомбината, оттуда автобусом до поселка. Ленинский просек, второй дом от угла… — Поезжай с ночным, поспеешь к первому автобусу. Входи смелее. Скажешь, что я просил узнать, не приехала ли мать из деревни. Главное, посмотришь… одна ли она. Жинка моя, то есть… Прямо на вешалку смотри: висит ли бушлат мужской и фуражка речная? Да что вас, женщин, учить? Сама все сообразишь. На-ка вот денег на дорогу. Паня потемнела. Но она взяла адрес, деньги и ушла. На дворе шел сильный дождь. Кудрявый стоял в освещенном, обрызганном дождевыми каплями окне и смотрел вслед уходящей в потемках Пане. Вечером, словно исполняя приказ, она пришла на пристань, купила билет и села ждать пароход. Было очень темно, и не видно было, что уже идет мелкий снег. Только оглянувшись на высокий фонарь, Паня увидела летящие в быстром плясе искры снега, которые тут же съедала темнота. Паня родилась на реке, но водой ей приходилось ездить мало. В детстве переезжала реку на пароме да каталась в лодке с молодыми ребятами, пока не была замужем. Потом всего-то один раз они с покойным мужем плыли до Горького, но было ненастно, и из окна третьего класса Паня видела только пенную воду. А ей бы хотелось поглядеть на берега, на речной закат, на зеленые островцы и на желтые косы. Понаблюдать, как вечером на открытой палубе танцуют пары, услышать, как в ресторане звенят бокалы, и чтобы можно было самой зайти туда и сесть за крахмальную белую скатерть… Прошли годы, так ничего она и не увидела… Ночь была черная, простудная. Пароход подходил малоосвещенный, суровый, теснил холодную волну на берег. …Зачем она пришла сюда? Кто может заставить ее исполнить это нехорошее, немужское поручение? Конечно, любить ее Кудрявый не обязан, но уважение-то все-таки должно же быть!.. Пане показалось, что в черную воду реки вдруг падает все, чего она для себя и для него хотела: ребенок-девочка, комната, в которой тесно от счастья, зеленая роща, куда бы летом пошли… Солнышко, березы — все падает, растворяется в черноте и холоде. Она думала, что другая на ее месте сейчас бы поехала. Использовала бы такую возможность: прихватила бы бабу с хахалем, а потом доложила бы мужу — так, мол, и так!.. И от себя бы еще прибавила. Ну, а что дальше?.. Сейчас она, Паня, по крайней мере человек, а тогда тоже стала бы бабой!.. Паня с ясностью поняла, что, явись она с таким сообщением к Кудрявому, он посмотрел бы на нее с ненавистью, он закричал бы, наверное, может быть, даже ударил. Ей всю жизнь было бы стыдно. Но как же он мог ее послать на этот просек, как он мог?! Ведь она, Паня, его любила. Неужели ж он дошел до крайней точки?.. Не дай бог и ей дойти до этой точки! Нет, она сильнее. Особенно теперь. Все-таки хоть три дня она жила с любовью, три дня заливалась радостью и теперь знает, что это такое. Можно жить дальше: теперь теплое не примешь за горячее. Жаль, конечно, что всего три дня. Да нет, пожалуй, не три… Только сейчас Паня себе призналась, что это пораньше началось. Может быть, с первой встречи их с Кудрявым под желтыми березами, на берегу синей реки. …Нет, она не поедет! Пусть остаются ей только те три дня! Паня бросила в черную воду билет, чтобы больше не колебаться. И пошла быстро, не оглядываясь на плавучий темный дом. Вздрогнула всем телом, когда он уныло заревел, и побежала, побежала… Река стала в конце ноября. Из окна почты Пане видно было, как шныряют вниз с горки прямо на лед ребятишки на салазках. Потом потянулись по льду возы с сеном из Заречья, метя дорогу сенной трухой. Этот день был ясный-ясный, такой, когда самого солнца не видишь, но оно везде: в сугробах, в стеклах окон, на кольях оград, даже в дымке над крышами. Вода в прорубях и у водоразборных колонок кажется совершенно синей, потому что вокруг очень светло. Паня напихала в сумку послеобеденную почту, закрутила голову ковровым платком, взяла с печки теплые варежки и тронулась в свой обычный путь-дорожку. Когда стукнула первой калиткой, с рябины посыпался на нее легкий, душистый снег, и тут же метнулись ввысь толстые снегири. Паня шла по белой, мягкой улице и совала газеты и письма в почтовые ящики на воротцах и калитках. И точно угадывая, где не на засове, заходила в выскобленные от снега дворы и стучалась в замороженное окошко. Дело шло ходко: подгонял веселый морозец, дыхание реки подпихивало в спину. И потертая черная сумка казалась непривычно легкой. На ходу Паня побранилась с дворником из детского садика за то, что приморозило калитку и хоть через ограду прыгай; отогнала от водоразборной колонки мальчишек, которые дуриком лили воду, примораживая собственные валенки. На углу Молодежной улицы и Большого съезда купила себе баранки и уже помышляла о том, как сейчас забежит домой, соорудит чайку, поджарит колбаски… И вдруг Паня остановилась. У галантерейного ларька в конце Молодежной улицы стояла жена Кудрявого. Паня сразу узнала ее и в зимнем наряде. Может быть, голенастые ноги в модных, каблукатых ботинках выдали? У той было румяное, но холодное большое лицо, окруженное пухом оренбургской шали. С плеча висела ощерившаяся чернобурка и мертвыми своими глазами-пуговками тоже, казалось, разглядывала брошенную на прилавок комбинацию с капроновым кружевом. — Володь, голубую брать? Ты бы поглядел. — Жена Кудрявого обернулась, подозвала рукой в красной варежке стоящего тут же неподалеку мужчину. На том был бушлат с ясными пуговицами и… речная фуражка. За расстегнутым воротом розовела крепкая шея. Шея молодого здорового мужика. Улыбался он снисходительно и спокойно, как человек, уже с утра немного выпивший и еще не совсем опомнившийся от ночи, и который знает, что ещё будет такая же ночь и пьяное довольство. — Может, другую, розовую? И жена Кудрявого полезла в пухлую сумочку за деньгами. — Можно вас на минутный разговор? — сказала Паня, тронув ее за бостоновый рукав. Та сразу оглянулась с растерянностью на своего спутника. Но шагнула с Паней в сторонку. — Я от профсоюза… — сказала Паня. — Скажите, как мужа вашего здоровье, Григория Алексеевича? Она спросила это громко, так, чтобы слышал тот, в речной фуражке. Жена Кудрявого снова оглянулась. Паню она не узнала, но была чем-то испугана. — Да что про него рассказывать?.. — Она сделала сердито-оскорбленное лицо. — Выписался перед ноябрьской и напился вдрызг. Ну, и обратно приступ с ним, увезли его. Раз несамостоятельный человек, то как ты с ним… — А этот самостоятельный? — вдруг спросила Паня, указав на речную фуражку. — А вам что? — тихим шепотом спросила жена Кудрявого. — Ничего, — так же тихо сказала Паня. — Только обмана не надо. Нехорошо. — И, поправив на боку сразу потяжелевшую сумку, повернулась и пошла прочь. Ей надо было бы еще зайти на почту, оставить неврученные деньги, извещения. Но Паня свернула в свой переулок. Руки у нее не озябли, но она долго не могла всунуть ключ в замок и повернуть. Когда же наконец вошла в свою комнату в желтых обоях, села, не раздеваясь и прижимая к себе сумку. Со стены смотрела на нее собственная, очень непохожая фотография — вырезка из газеты, оправленная в рамку под стекло и с подписью: «Лучший письмоносец Гуляшовского отделения связи П. И. Розумкина». «Какая уж лучшая!.. — вдруг с горечью подумала Паня. — Голова у меня теперь все-таки…» Ей вдруг стало так больно, будто только вчера ударил ее по голове тот скверный мужик и будто только вчера она снесла Кудрявому в больницу последнюю передачку. Паня продолжала сидеть, не снимая платка и ватника, и под валенками у нее таял необбитый снежок. Тикали ходики. За подмороженным окном умерился солнечный блеск, и снег поголубел. Кусты в палисаднике пушистились, как на цветной журнальной картинке.  Паня вдруг заторопилась. Скинула ватник, старые подшитые валенки, размотала платок, прячущий отросшие, молодые волоски. Из шифоньера появилось на свет пальто с воротником-шалькой, последняя, уже вдовья покупка, и шляпка-капор. Паня знала: платок ей лучше, но… Вот ботинок модных на меху у нее не было, и пришлось обуть новые, аспидно-черные валенки. На почте она оставила сумку и побежала в Заречье, к больнице. Скрипел, как в тоске, снег, улицы синели и становились уже. Противоположный берег казался очень далеким, хотя там уже горели огни. — Добрый денек, Григорий Алексеевич! — сказала Паня, входя в палату. — С белой зимой вас! Давненько мы… Он сидел растерянный. А она спокойно села рядом. — Не поспела я купить вам чего-нибудь: схватилась, а магазины уже не торгуют. Нянечку попросила, она вам завтра виноградику принесет. Кудрявый испытывал Паню глазами. Но в глазах у Пани не было ничего, кроме теплоты. — Прости меня, Прасковья Ивановна, — сказал он глухо. — Я тебя тогда обидел. Не надо было… Паня чуть вздрогнула, вспомнив ту холодную ночь на пристани, восемьдесят копеек мелочью на дорогу, которые сунул ей при расставании Кудрявый, маленький белый билетик, на мгновение мелькнувший в черной воде. — Да чем ты меня обидел-то? — как можно беззаботнее сказала она. — Это я вроде перед тобой виновата: не выполнила, что просил. Веришь, не было возможности: на телеграммы меня перекинули, некому разносить. До сих пор в две смены бегаю, часу свободного нет. Он смотрел на нее и плохо верил, а она продолжала: — Тут вот жену твою встретила. Говорит, ты опять в больнице. Думаю, надо пойти. Отпросилась, побежала. Что же это ты, Григорий Алексеевич? Кудрявый хмурился. — Где ж ты ее видела? — Господи, да я по всему поселку мечусь, кого только не вижу! Он молчал, упершись худыми локтями в колени, тер широкий, вросший подбородок. — Лучше ты меня оказалась… — сказал он, и губы его дернулись. — А жены у меня нет… Без дыма сгорела. Паня тронула его за рукав. — Не нужно, Григорий Алексеевич. Все это перетряхнется и уляжется. Будете жить… Ты тоже учти: какой это женщине понравится, что муж через свои же слабости в больнице киснет? Хватит уж тебе… Поправляться нужно, за дела приниматься. А там разберетесь. Кудрявый пошел проводить Паню до приемного покоя. Взял за руку. — Прости, Паша, что я тебя в эту грязь вмешал, только я ведь понимал, что к тебе не прилипнет… — Да ладно про меня, — сказала Паня. — Главное, чтоб ты этим делом переболел. А у самой внутри билось, и хотелось крикнуть о том, что чувствовала. — До свидания, Григорий Алексеевич! — сказала она, осторожно отбирая у него теплую свою руку.